Глаз в пирамиде - Страница 22


К оглавлению

22

Поэтому вряд ли вас удивит, что я начал слоняться по Уолл-стрит, покуривать травку и очень быстро стал самым молодым и активным представителем так называемого поколения битников. Это не улучшило мои отношения со школьным руководством, но по крайней мере внесло некоторое разнообразие в весь этот ура-патриотизм и анархизм. Но вот мне уже стукнуло семнадцать лет, Кеннеди убит, страна начинает трещать по швам, и мы больше не битники, мы теперь хиппи, и главное, что надо сделать, — это отправиться на Миссисипи. Вы когда-нибудь были на Миссисипи? Знаете, что говорил доктор Джонсон о Шотландии? «Лучше всего говорить, что Бог создал ее с какой-то целью, но ведь то же самое можно сказать и об Аде». Вычеркиваем Миссисипи; в нашем повествовании об этом больше ни слова. Следующая остановка — Антиохский колледж в старом добром Йеллоу-Спрингс (штат Огайо), где по причинам, о которых вы скоро догадаетесь, я специализировался по математике. На прилегающей к колледжу территории бурно разрасталась конопля, и этот уголок дикой природы тянул нас, словно магнитом, к знаниям. Можно было выйти туда ночью, нарвать травки на неделю с женских конопляных растений, спать под звездами с женщиной — настоящей женщиной, а не растением, — затем проснуться поутру с птицами, кроликами и всей этой утраченной Америкой Томаса Вулфа: камень, лист, ненайденная дверь и все такое, а потом отправиться на лекцию, чувствуя легкость и желание учиться. Однажды я проснулся, когда по моему лицу бежал паук, и подумал: «Вот, по моему лицу бежит паук», — и бережно стряхнул его: «Ведь это и его мир». Хотя в городе я бы его убил. То есть я хочу сказать, что антиохская жизнь была сплошным кайфом, но она ничуть не подготовила меня к возвращению в Чикаго и к Химической Войне. Нет, до 1968 года я еще не нюхал газа «мейс», но зато умел читать знамения. Пусть они говорят вам, братья и сестры, что это загрязнение окружающей среды. Это самая настоящая Химическая Война. Они истребят нас всех ради лишнего доллара.

Однажды вечером, сильно накурившись, я отправился домой, чтобы посмотреть, как на мое состояние отреагируют мама с папой. Все было по-прежнему, но как-то иначе. У нее изо рта все так же выскакивал Толстой, у него — Бакунин. И вдруг все стало каким-то странным и призрачным, словно ожил кафкианский мир: двое давным-давно мертвых и похороненных русских спорят друг с другом через двух чикагских радикалов-ирландцев. Надо сказать, что в это самое время происходило сюрреалистическое пробуждение молодых переднедольномозговых анархистов, я читал некоторые их опусы, и они меня пробирали.

— Вы оба не правы, — сказал я. — Любовь не приносит свободы, и Сила не приносит свободы. Свободу дает Воображение. — Я произносил, где надо, заглавные буквы, и был под таким кайфом, что они тоже врубились и услышали эти буквы. Они оба открыли рот, и я почувствовал себя Уильямом Блейком, объяснявшим Тому Пейну, что к чему. Рыцарь Магии взмахнул моим жезлом и рассеял тени Майи.

Первым пришел в себя папа.

— Воображение, — сказал он, сморщив большое багровое лицо в усмешке, которая всегда выводила из себя копов, когда они его арестовывали. — Вот что получается, когда хороших мальчиков из рабочего класса отправляют учиться в колледжи для богатых тунеядцев. Они начинают путать книги и фразы с реальностью. Когда ты был в той тюрьме в Миссисипи, ты воображал себя за пределами тюремных стен, ведь так? Сколько раз в час ты воображал, будто находишься вне тюрьмы? Могу себе представить. Первый раз, когда меня арестовали в тридцать третьем во время забастовки, я проходил сквозь тюремные стены миллионы раз. Но всякий раз, когда я открывал глаза, стены и решетки оказывались на прежнем месте. И что же меня в конце концов освободило? И что, в конце концов, освободило тебя из Билокси? Организация. Если для беседы с интеллектуалами тебе нужны высокие слова, то вот тебе это слово, и в нем столько же слогов, сколько в слове воображение, но зато гораздо больше реализма.

Этот разговор с отцом, его слова и странную прозрачную голубизну его глаз я запомнил навсегда. В том же году он умер, и я узнал о Воображении еще больше, потому что выяснилось, что он вовсе не умер. Он по-прежнему здесь, где-то в тайных закоулках моей черепушки, и постоянно со мной спорит. Это чистая правда. Хотя правда и то, что он мертв, по-настоящему мертв, и вместе с ним похоронена частица меня. В наше время не принято любить своего отца, поэтому я даже не знал, что любил его, пока не закрыли крышку гроба и я не услышал собственные рыдания. И теперь это ощущение вселенской пустоты накатывает на меня всякий раз, когда я слышу песню «Джо Хилл»:

Они убили тебя, Джо. Нет, я не умирал!

Верны обе строчки, и нескончаема скорбь. Они не застрелили папу в прямом смысле, как Джо Хилла, но методично уничтожали его из года в год, гася его анархистский огонь (а он был Овном, настоящим огненным знаком) при помощи копов, судов, тюрем, налогов, корпораций, клеток для духа и кладбища для души, пластикового либерализма и убийственного марксизма. Я даже считаю себя должником Ленина, поскольку позаимствовал у него фразу, прекрасно выразившую мои чувства, когда умер папа. «Революционеры, — говорил Ленин, — это мертвецы в отпуске». Приближался чикагский съезд демократической партии 1968 года, и я понимал, что мой отпуск может оказаться намного короче, чем папин, потому что я был готов драться с ними на улицах. Всю весну мама трудилась в центре «Женщины за мир», а я участвовал в заговорах сюрреалистов и йиппи. Тогда-то я и познакомился с Мао Цзуси.

22